Entry tags:
(no subject)
Еще один рассказ из серии "исторических". По крайней мере, половина его :) Я к этой теме уж года два присматривался, однако. Тапками можно бить, если что.
***
Мать звала их – Павлушенька и Андрюшенька, «Павлушенька-душенька, Андрюшенька-душенька»… «Какой же он, барыня-матушка, Павлушенька, - говорила нянька, женщина степенная, бесстрашная и склонная к «мистическим» рассуждениям. – Это ежели дите толстенько да сановито, тогда и Павлушенька. Вон у Мизенцевых так вылитый Павлушенька, щечки-те со спины видать. А коли вихрастенький да легонький, так то Пашенька, а по-нашему, по-простому молвить, Панюшка…». Лишь когда Андрей начал приезжать к родителям из Петербурга в отпуск, летом, его стала раздражать привычная с детства материнская манера «уменьшительных» словечек – не руки, а ручки, не комната, а комнатка… и даже «стульчичек», «чаечек».
- «Велеть Анютке полики помыть, а Игнату – дровишечек наколоть»… - фыркал он. – Смотри, Павел, я тебя прямо возненавижу, если начнешь этак говорить.
Брат Павел, пятью годами младше, ласково и внимательно слушал, кивая в знак согласия. Сколько Андрей помнил, он всегда уступал и соглашался, предоставляя старшему брату и выдумывать игры, и затевать рискованные похождения, и, в случае необходимости, принимать на себя вину, и наставлять его в чтении и повадках, сам же довольствовался в семье ролью умненького и живого, хоть и заурядного ребенка – ни то ни се, ни enfant terrible, которых боготворят матери, ни petit ange, которым обыкновенно прощают и посредственный ум, и душевную холодность, и капризы. Не то чтобы сам он был неспособен выдумать игру или затеять авантюру – Павел был достаточно смел и смышлен, но с удивительной охотой довольствовался ролью ведомого, и его послушание в отношении матери и брата, хоть и без всякой экзальтации и надрыва, было таким всеобъемлющим, что странно было видеть этого ребенка не рыхлым и вялым. Впрочем, предводительств препятствовала и заметная разница в летах: когда Андрей уже стал подростком и уехал учиться в корпус, Павел был еще мал и не довольно интересен для старшего брата. Но, будь Павел всего лишь мягок и покладист, вряд ли Андрей в отрочестве рискнул делиться с ним, ребенком, и мыслями, и мечтами – под внешней мягкостью, крылось нечто угловатое, стремительное, даже злое, в мгновенном повороте головы, в привычке смотреть мимо собеседника, в недосказанности… Если Андрей, в раннем возрасте приучившись пространно спорить и рассуждать, незамедлительно высказывал свое суждение и проявлял недовольство, даже рискуя навлечь на себя гнев старших, то Павел всегда молчал – добродушно или упорно, судя по предмету. Мать ошибочно принимала его молчание за непременное согласие, так что со временем даже совершенно перестала интересоваться мнением младшего сына, зато Андрей, хоть и разлученный с братом на время учебы, но наделенный изрядной проницательностью и любовью к наблюдениям, вынуждал его высказываться всякий раз, если чувствовал, что Павел с ним не согласен. Словно в отплату за то, что старший брат научился замечать и вызывать на свет чужое мнение, Павел понемногу раскрывался в разговорах с Андреем, тогда как матери, порывистой и подверженной внезапным сменам настроения, способной как осыпать детей нервными ласками, так и велеть подать розги, всю жизнь уступал исключительно с библейским смирением.
С особенной силой это его свойство – молчаливо бунтовать – развилось, когда пришло время учить мальчика и в доме стали появляться приходящие учителя. С любимыми педагогами Павел был сдержан и добродушен, как обычно, с нелюбимыми же, по словам няньки, «упирался в стену» - супился, не готовил уроков, необыкновенно ловко притворялся тупицей. Первой жертвой молчаливого бунта стал француз Делисье, с непочтительной насмешкой отозвавшийся о военной карьере, избранной для старшего брата. День за днем Павел являлся в классную, не зная ни слова из заданного урока, наказания так и сыпались; француз, вообще не любивший жалоб, но привыкший к тому, что маленькие дети боятся матерей, грозился призвать на суд Madame и наконец исполнил свою угрозу, но тут же совершил роковую ошибку – посетовал на то, что «l’enfant est mal eleve»*.
*"ребенок плохо воспитан"
- Попрошу вас не отзываться в подобном тоне о том, как я воспитываю детей! – немедленно воскликнула мать, которая высоко ставила свои педагогические таланты и весьма болезненно принимала любые замечания на сей счет. В тот же день французу отказали от дома – мать была так сердита, что обошлось даже без прощального подарка, которыми обычно провожали учителей, зарекомендовавших себя в глазах Madame.
Точно так же бунтовал Пашенька и против матушкиного требования, чтобы он с самого раннего возраста играл перед гостями на фортепиано, для чего его нарочно вызывали из детской или из классной. Мальчик, не любивший к себе насмешливого либо снисходительного внимания, а пуще того не терпевший гостей, которые открыто смотрели на него как на игрушку, на средство убить время в промежутке между картами и ужином, избрал жертвой не в меру сентиментальную пожилую княжну, требовавшую от него всякий раз играть Chanson de la bergerette, которая от частых повторений «заигралась» до оскомины и полнейшего омерзения. Однажды, когда гостья в очередной раз потребовали злополучную Chanson, восьмилетний Павел твердо ответил:
- Эту пиэсу маленькие дети играют, а я уже большой, и мне совестно, - после чего не вполне верно, но с большим одушевлением, забарабанил какой-то немецкий вальс.
Андрей любил мать, по собственному искреннему убеждению, ничуть не меньше, чем Павел, но мириться с «чудачествами» не мог. Если он и не восставал открыто, памятуя о почтении и милосердии, то всячески старался привнести в старый дом усвоенные за его стенами привычки – быструю речь, стремление к пунктуальности, петербургские словечки. Сердила его и привычка матери повторять по многу раз сказанное и непременно договаривать фразу до конца, словно округляя ее, терпеливо донося до слушателя. Привыкший к стремительному разговору петербургских сверстников, к манере весело и бойко перехватывать друг у друга реплики, как это водится у французских актеров, и даже заканчивать их друг за друга, понимая с полуслова, Андрей находил «старосветские» беседы матери нестерпимо долгими и медлительными. Та, впрочем, как будто ничуть не сердилась, когда сын торопливо кивал в ответ на наставления и даже договаривал за нее хорошо знакомые фразы, но с тем же кротким терпением и упорством непременно доводила до конца каждую из них.
- Как будешь в Петербурге, непременно повидай…
- …тетушку Настасью Петровну, - договаривал Андрей, к которому в течение обеда уже трижды обратились с этим напоминанием, - как обращались всякий раз, когда он бывал дома.
- …тетушку Настасью Петровну. Племянницу Зиночку поздравь…
- Помню, maman. Со святыми именинами.
- …со святыми именинами. Только сладких духов не дари, она до них…
- …небольшая охотница. Помню, maman. Всякий раз напоминаете.
- …небольшая охотница. Да непременно с подарком заезжай лично…
- …с человеком не посылай, не то обидится. Непременно, maman.
- …с человеком не посылай, не то обидится.
Павел же, которого отдали в университетский пансион, держал себя иначе, приезжая домой на праздники, и подчинялся заведенному порядку вещей, не пытаясь вносить в них столичную новизну. Единственным исключением стало то, что он даже на каникулах, отмахиваясь от уговоров «поспать подольше», упорно поддерживал ставший для него привычным суровый распорядок дня, со вставанием в шесть и укладыванием в девять, который очевидно доставлял ему удовольствие, тогда как Андрею подняться на заре во всю жизнь было воистину мучительно – к этому не приучила его и корпусная дисциплина.
Андрей с несомненным любопытством ожидал видеть, каково развернется молчаливое непокорство брата в университете, но тот, став студентом, как будто приутих сам собой, либо не нашел для возмущения достаточной почвы. Держался он преимущественно среди «середнячков», неприметных, тихих, хоть и неглупых, юношей, с ними и водил компанию, хотя бывал вхож и в иные круги – где говорили громче, а смотрели дерзче. Признать и то, что, пожалуй, для бунтарства и впрямь не было поводов на протяжении всех четырех лет университетского курса – учился Павел ровно, с преподавателями ладил, в дружественных пирушках участвовал в меру, не пропустив без уважительной причины ни единой лекции и ни разу не допиваясь до такой степени, чтобы наутро маяться головной болью. Лишь раз всколыхнулось в нем нечто знакомое, когда на четвертом году, на вопрос профессора, о чем он желает писать диссертацию, Павел единым духом ответил: «Об истории народных бунтов в Европе, начиная с Уота Тэйлера». Старик профессор долго смотрел на студента, после чего строго заявил:
- Вот что, молодой человек. Вам такую диссертацию никто и не дозволит, и не пропустит. Изберите-ка лучше для себя тему поблагонадежнее…
Павел уступил – и написал диссертацию про ганзейские города и развитие торговли. За свое сочинение Артемьев-младший при выпуске удостоен был серебряной медали.
Вопрос: Известно ли вам было, что ваш брат посещает сборища, на которых распеваются возмутительные песни и произносятся противуправительственные речи?
Молчание.
- Отвечайте на вопрос.
- Да, знал.
Вопрос: Не отрицаете ли вы, что и сами бывали в гостях у тех, кто в сем списке перечислен?
Ответ: Да, бывал.
Вопрос: Бывал ли там ваш брат с вашего согласия и одобрения?
Ответ: Брат моего согласия и одобрения не спрашивал, поскольку давно уже вышел из того возраста, когда юношам требуется наставление.
Вопрос: Посещали ли вы указанные собрания вместе либо порознь, сходясь там как бы случайно, без предварительной уговоренности?
Молчание.
- Отвечайте на вопрос.
- Вместе.
Вопрос: Одобряли ли вы то, что ваш брат сии собрания посещал?
Ответ: Как я уже говорил, брат мой не в том возрасте, чтобы непременно искать одобрения и поощрения своим поступкам.
- Спрашивают вас не о том, искал ли брат вашего одобрения, а о том, как вы сами к тому относились.
Молчание.
- Отвечайте на вопрос. Одобряли вы в душе иль не одобряли того, что ваш брат бывает на этих собраниях?
Молчание.
- Отвечайте на вопрос.
- Да, одобрял.
Благодаря тому что оба с довольно раннего возраста росли и воспитывались в городе, а не в имении – Андрей в кадетском корпусе, Павел в университетском пансионе – они не казались в Петербурге дичками и провинциальными недорослями, хоть и надолго, сравнительно с городскими детьми, сохранили деревенское здоровье и силу, не требовавшую даже специального развития. Достаточно было короткого пребывания дома, с матерью, на праздники, чтобы враз окрепнуть после месяцев утомительной муштры и зубрежки. Ну а после летних вакаций, с рыбалкой, охотой, вечерними купаньями и беганьем по саду, Андрей, по собственному выражению, чувствовал себя «Архимедом – только рычаг подай».
Грозный двенадцатый год оба встретили в Петербурге, в разлуке с матерью, в тревоге и волнении. Павел, девятилетний мальчик, только что поступивший в пансион, грозился, в случае если очередной месяц не будет письма от матери, бежать домой, за двести верст, и даже запасся хлебом на побег – слава Богу, письмо наконец пришло со случайной оказией. Четырнадцатилетний Андрей, вместе с несколькими товарищами по корпусу, тайком уходил записываться в Санкт-Петербургское ополчение и вернулся разочарованный: с них потребовали разрешения, которого у мальчиков, разумеется, не оказалось. Наивным заверениям в том, что они его попросту «забыли», никто, само собой, не поверил, и притом кадетам навязали провожатого с тем, чтобы проводил беглую молодежь до корпуса и сдал с рук на руки начальству. Впрочем, провожатый, старослуживый солдат, смилостивился и отпустил кадетов, едва завернув за угол, - «чтобы не нагорело». Целый год прошел в отчаянной зависти к старшим ученикам и выпускникам корпуса, отправившимся на поля сражений, и к тем однокашникам, которым всеми правдами и неправдами удалось ускользнуть из-под надзора и побывать там, в настоящем бою. Из уст в уста передавалась корпусная легенда о некоем московском кадете очень высокого рода , который, скрыв свое имя и звание, дослужился от простого барабанщика до личного адъютанта Кутузова, был ранен при Бородине, побывал в плену, удостоившись за отчаянную храбрость похвалы самого Наполеона, и совершил прочие подвиги, вполне достойные «Францыля Венециана» и прочих героев того же рода. В университетском пансионе были свои кумиры – там боготворили студентов-ополченцев и наперерыв стремились тайком вложить счастливцу в карман записочку с молитвой «Живый в помощи» или иное «верное средство». Пансионер, которому старший брат отдал настоящую стреляную пулю, уверял, что на ней запеклась кровь врага , носил ее на цепочке, рядом с крестиком, и был окружен благоговением однокашников – особенно тех, кто не мог похвастать героическими братьями и отцами.
Лишенный возможности отличиться на поле боя – без разрешения корпусного командира – Андрей в тот же год отличился тем, что написал первые в своей жизни стихи. Начинались они так: «Овеянные пламенем войны, из отроков мы возмужали рано…». Стихи вышли неожиданно хороши для первой пробы пера, патриотический пыл с лихвой искупил огрехи, и кадет Артемьев был удостоен чести прочесть их, запинаясь от волнения, при очередном визите в корпус высочайшей фамилии. На этом, впрочем, стихотворные опыты прервались надолго – Андрей пробовал писать еще, заимствуя даже, за недостатком вдохновения, особенно удачные обороты из переводной хрестоматии, но вскоре утомился, разочаровался и бросил. Из любопытства он пытался выведать у брата, не пишет ли и тот стихов, но Павел отвечал уклончиво и наконец, очевидно, чтобы отделаться от дальнейших расспросов, принес какую-то скучнейшую историческую «поэму», записанную неразборчивым почерком – и, надо сказать, преуспел, надолго отвадив Андрея от своих пиитических опытов. Впрочем, подражательный талант у Павла был развит заметно сильнее творческого: он бойко, хоть и довольно холодно, имитировал любой поэтический стиль, начиная с песенок Беранже и заканчивая силлабическими виршами Симеона Полоцкого. В один год он вдруг увлекся тяжеловесной скандинавской поэзией, к которой его пристрастил читавший в университете профессор, обрусевший датчанин Иансен, и принялся дразнить брата выспренними, фантастическими, ни на что не похожими строчками. Он напевно, в подражание салонным чтецам, декламировал:
Страж пожирателей детищ титана обители ланей
Возглас услышал трубы колыбели служенья светила.
Взявши скорей возмутитель постели златых корнеплодов,
С ним и побрел он на скатерть казны сновидения хлеба…
Означало это всего-навсего «свинопас, проснувшись с петухами, взял лопату и пошел на поле».
Было, однако ж, два петербургских увлечения, которые братья разделяли со всей душой, хоть и в разной манере – опера и балы. Старший брат, живо сделавшийся завзятым театралом, слушал оперу и ушами, и глазами, не отрывая взгляда от сцены, даже от пола и занавеса, а младший, бывавший в театре два, много три, раза в сезон, впивал одну лишь музыку, иногда даже намеренно отвернувшись от певцов. Андрей, начиная лет с двадцати пяти, бывал на балах с затаенной надеждой однажды заметить ту, что станет его избранницей, а до тех пор, как водится среди военной молодежи, ухаживал отчаянно и бойко, не переступая разве что граней приличия. Павел, в ранней юности не уступавший брату в делах романических, вдруг, перешагнув за двадцать лет, как будто утратил всякий интерес к «уловленью сердец». Танцевал и болтал он с прежней охотой, но все заметнее становилось, что собеседниц в промежутках между танцами он выбирает, невзирая на возраст и состояние, среди тех, с кем приятней дружить, чем флиртовать.
И разговоры, разговоры…
- Паоло, нам в кадрили пары недостает, а ты тут гордо и уединенно стоишь, как карбонар.
- Не знал, что вместо «монумент» теперь говорят «карбонар».
- Не льсти себе, Павел Дмитрич, дуб еси, а не монумент.
- Слушайте, Диоскуры… приходите-ка сегодня на именины.
- Какие ж у тебя теперь именины? – подозрительно спрашивает Андрей.
- Не у меня… - Кулишев смущается. – У Волиньки Толстого.
- А Толстой-то с какой стати нынче именинник?!
- А хоть бы и не на именины… просто так приходите. В гости званы. Будут интересные люди, познакомлю. Э, братья, не робейте – чай, Диоскуры, а не Хоэфоры.
- К слову о Волиньке, - вмешивается Креницын, студент-юрист последнего курса. – Помнишь, Павел, нашего Алешку Данилова? Возьми он да напиши стихотвореньице, вроде басни, да и пошли в печать… стихотвореньице-то дрянь, разговора не стоит, зато подпись под ним – «Волинадо». Вообрази-ка. Кто-то и прицепился, дошло до ректора. Ректор вызывает Алешку, руками трясет: «Эт-то что за “волинадо”*? Эт-то что за непотребщина?». Алешка, не будь глуп, и отвечает – ничего особенного, псевдоним-с, извольте-ка прочесть от конца к началу. Прочли, и вышло «Данилов». Ловко?
*История с "волинадо" - не вымышленная, хоть и произошла позже*
Вопрос: Сознаете ли вы теперь, что ваш поступок есть нарушение воинской присяги, кою давали вы государю императору, обязуясь служить верно и непреложно?
Ответ: Сознаю, что нарушил букву присяги, не погрешив против духа.
- Отвечайте на вопрос, не умствуя. Сознаете ли вы теперь, что погрешили против присяги, данной государю императору?
- Да, сознаю.
Вопрос: А сознавали ль вы это с той же ясностью тогда, когда, вкупе с прочими бунтовщиками, слушали возмутительные песни и противуправительственные речи?
Молчание.
- Отвечайте на вопрос.
- Да, сознавал.
Вопрос: Что удержало вас в тот день от того, чтобы, по примеру прочих бунтовщиков, вывести своих солдат на Сенатскую площадь?
Ответ: Не было надо мной никого, кто бы мне сие приказал.
Вопрос: То есть, если бы богопротивный приказ сей исходил от вышестоящего офицера, вы бы ему повиновались?
Ответ: С вероятностию, ибо не приучен противиться приказам. Не есть ли долг всякого солдата, от рядового до генерала, охотно и не рассуждаючи повиноваться тому, кто над ним поставлен?
Вопрос: Вы это сериозно?
Ответ: Да, поскольку полагаю, что устав не в рассуждении шутки писан.
Вопрос: Явились ли вы на вечер, о котором речь, в мундире или в партикулярном платье?
Ответ: К чему о сем спрашивать?
- Отвечайте на вопрос.
Ответ: Да, в мундире, поскольку прямо со службы.
- Стало быть, вы честь российского мундира запятнали, не постыдившись в нем явиться на мятежное сборище?..
Андрея арестовали в начале января 1826 года – в первом часу ночи явились с предписанием «препроводить», поспешно обыскали бумаги и вещи, стали торопить со сборами. Андрей собирался спокойно и деловито, как с утра на маневры, перепуганному денщику наказал привезти остальное с утра «куда скажут», сопровождающему жандарму, от которого ошеломляюще пахло табаком, велел дожидаться в коридоре и «не вонять в комнатах». Радовало то, что брат – не в Петербурге; Павел на Рождество уехал к матери и столичных событий, слава Богу, не застал. Выходя, Андрей вполголоса успел шепнуть дежурному офицеру: «Отпишите Павлу, чтоб не торопился приезжать-то…».
«Арестован по причине участия в возмутительном собрании […] октября, якобы по поводу именин одного из присутствующих лиц, на каковом собрании распевались богопротивные песни и слушались противуправительственные высказывания, коим высказываниям отнюдь не противился и не возражал. Арестован по причине недонесения об оном собрании, как оно всякому верноподданному, а паче того воинскому званию, надлежит…».
Волинька, Волинька.
Вопрос: Входили ль вы в тайное общество, а если нет – то знали ль о его существовании, и не предлагал ли кто походатайствовать за вас перед его главами?
Ответ: Ни я, ни брат ни в какое тайное общество не входили и ничего о нем знали.
- Отвечайте только за себя, с вашего брата, в свое время, также спрошено будет.
В арестном доме, на второй неделе содержания, его внезапно навестил корпусный командир – полковник Вербицкий, седой, плотный, представительный старик, с необычайно влиятельными связями в верхах, невзирая на совершенно скромное происхождение, крикун и бурбон, но незлой и невредный ни офицерам, ни солдатам. Андрей, во всяком случае, готов был обнять старика, позабыв про минувшие памятные выговоры и выволочки, - так надоело ему томиться неизвестностью и видеть одни и те же казенные лица.
- Скажите спасибо, что я в комиссии, назначенной для разбора вашего дела, - заявил Вербицкий с порога, - иначе бы в жизнь не дозволили увидеться. Однако ж, я ненадолго. Собственно, пришел лишь за тем, чтобы сообщить вам о судьбе вашего брата. Ни к чему вам понапрасну мучиться.
- Что Павел? Где Павел? Дома, в имении?
- Павла Дмитрича арестовали, захватили в пути.
Павел пытался бежать? Испугался или впрямь виновен сильнее, чем казалось?
- Бе… бежать хотел? За границу? – с трудом выговорил Андрей.
- Какое бежать… Ехал в Петербург, сам. Чтобы жандармы мать не напугали.
- Ваше… ваше превосходительство, - Андрей уцепился побелевшими пальцами за край стола. – Умоляю… похлопочите, чтобы дозволили увидеть брата.
- Что я могу сделать, голубчик? – Вербицкий добродушно развел руками. – Не в моей власти. Много и того, что сейчас вам рассказываю. Что могу посоветовать?.. Ведите себя смирнее да благонравнее, не умствуйте – вот и выйдет вам послабление, а то и полное прощение…
- Когда же… когда же с Павлом увидимся, если не дозволят свидания? Хотя бы это скажите.
Вербицкий качал головой, разводил руками…
Увиделись – во время оглашения «сентенции». Их, человек пять арестованных по делу о сомнительных именинах, собрали в одной комнате – все пятеро впервые взглянули друг на друга после ареста, ужаснулись, улыбнулись, заплакали… Юрист Креницын, в общем шуме, сидел неподвижно, охватив плечи руками, Кулишев хватал товарищей по несчастью за руки, теребил за пуговицы, расспрашивал, судорожно рассказывал, какой-то полузнакомый студент, не стыдясь, вытирал слезы, задыхался от сдерживаемых рыданий. Братья Артемьевы, обнявшись, отошли к стене – наговориться, пока было время.
За месяцы, проведенные под следствием, Павел похудел, побледнел, острее обозначились скулы, под глазами залегла синева – как будто и не дышал полгода назад деревенским воздухом. Одеть победнее – так и не отличишь от петербургского мастерового, в жизни не видавшего ни поля, ни леса. Пашенька, Панюшка…
- Пусть как хотят, так и решают. Приговорят в Сибирь, так и… Да хоть бы и на каторгу.
- Пашка, какая каторга?! За что? Ради матери!.. О матери подумай!
Павел вдруг пошатнулся.
- Никогда так больше не говори, - негромко произнес он. – Те… за столом… тоже о матери заговорили… и твой Вербицкий. Такими же словами. Знают, чем пронять. Что мне до матери – то мое дело, и даже не тебе, Андрей, спрашивать с меня ответа. Сумеет мать простить – простит, ну а нет – на том свете сочтемся. Моя совесть – не ваша забота.
- Еще сомневаешься, что простит?.. Да она в тот же миг, как узнает, так сразу и простит.
- Мне сейчас о матери думать нельзя, - Павел вновь прикрыл глаза и решительно повторил: - Нельзя. Не то размякну.
«Размякну»… Неужели и впрямь виновнее, чем можно подумать? Боится выдать, проговориться… или просто бравирует, щенок, мальчишка, карбонар, притворяется, что ему известно больше, чем есть? Выгораживает друзей? Да полно, с кем он здесь был дружен – настолько, чтоб идти на крест? Кулишев, Креницын, Волинька Толстой – «что мне и тебе»?.. Были, конечно, друзья по пансиону, по университету, по петербургским домам… В любви к опасным играм вроде бы до сих пор Пашенька был не замечен – конечно, вольнодумствовали, уютно, по-домашнему, безобидно, за наливочкой, за старыми книгами, конечно, чесали языки, рассуждали, философствовали… а кто же в этом не повинен? Если всерьез браться, придется тянуть к ответу половину Петербурга, а кроме того – всю первопрестольную, еще более склонную к чесанию языков… Нелепо. Боже, как нелепо.
- Послушай, Paul…
Павел поморщился.
- Терпеть не могу, когда «Полем» зовут – подлое имя какое-то, словно у барского куафера. Хочешь, так зови «Паоло», как в детстве звал.
- Павел, давай пообещаем друг другу… если кому из нас по суду выйдет послабление… или вдруг даже полное помилование… пусть тот ходатайствует за другого… пусть пишет на высочайшее имя.
- Я для тебя все сделаю, если ты так хочешь. Но за меня просить не нужно, - резко отозвался тот.
- Ты с ума сошел?
Павел молчал.
- Артемьев, Андрей Дмитриевич, двадцати семи лет, поручик, русский, православный… к тайному обществу не принадлежал, об истинной цели его не имел понятия. Замечен, однако ж, в участии в сомнительных сборищах, о коих верноподданейше не донес, к чему обязывали его мундир и присяга… Разжаловав в солдаты, но не лишая, однако, прав состояния, отправить на Кавказ с правом выслуги, дабы кровью своей заслужил высочайшее прощение.
- Артемьев, Павел Дмитриевич, двадцати двух лет, русский, православный… к тайному обществу не принадлежал, об истинной цели его не имел понятия. Замечен в участии в сомнительных сборищах, а также в образе мыслей не вполне благонадежном. Не лишая прав состояния, сослать на поселение в Сибирь, сроком на семь лет, с правом вернуться, по отбытии наказания, в Россию.
- Ваше высокопревосходительство, - тишину прорезал голос Андрея. - Ваше превосходительство… помилуйте, отчего же так розно? Положим, я через два-три года выслужусь, подам в отставку и вернусь домой, а брату за что же полных семь лет в Сибири? Прошу вас ходатайствовать на высочайшее имя… по крайности, пусть выслугу мне дозволят не прежде, чем брат вернется в Россию. Он ведь и младше…
- Господин Артемьев, право же, не стройте армейского бурбона, который двадцать лет прослужит, а все такой же дуб, как и в день производства. Вам не хуже моего известно, что наказывают не по старшинству лет, а по вине.
- Чем же брат виновнее меня? Он, по крайности, присяги не давал и не нарушал.
- Однако ж, боюсь, вы не вполне понимаете, господин Артемьев, что речь не о разнице вин, а о разнице ваших с братом нынешних положений. Ваше… непостоянно весьма. Брат ваш едет в покойное место, а вы под пули. Ну а как убьют вас? Допустим, говорите вы, повезет вам, и в два-три года выслужитесь… ну а если случая не представится, так не выслужитесь и в десять лет. Павлу Дмитричу, по крайней мере, срок и условия твердо определены, а будет благонравен – так, глядишь, государь и помилует…
Продолжение будет.
***
Мать звала их – Павлушенька и Андрюшенька, «Павлушенька-душенька, Андрюшенька-душенька»… «Какой же он, барыня-матушка, Павлушенька, - говорила нянька, женщина степенная, бесстрашная и склонная к «мистическим» рассуждениям. – Это ежели дите толстенько да сановито, тогда и Павлушенька. Вон у Мизенцевых так вылитый Павлушенька, щечки-те со спины видать. А коли вихрастенький да легонький, так то Пашенька, а по-нашему, по-простому молвить, Панюшка…». Лишь когда Андрей начал приезжать к родителям из Петербурга в отпуск, летом, его стала раздражать привычная с детства материнская манера «уменьшительных» словечек – не руки, а ручки, не комната, а комнатка… и даже «стульчичек», «чаечек».
- «Велеть Анютке полики помыть, а Игнату – дровишечек наколоть»… - фыркал он. – Смотри, Павел, я тебя прямо возненавижу, если начнешь этак говорить.
Брат Павел, пятью годами младше, ласково и внимательно слушал, кивая в знак согласия. Сколько Андрей помнил, он всегда уступал и соглашался, предоставляя старшему брату и выдумывать игры, и затевать рискованные похождения, и, в случае необходимости, принимать на себя вину, и наставлять его в чтении и повадках, сам же довольствовался в семье ролью умненького и живого, хоть и заурядного ребенка – ни то ни се, ни enfant terrible, которых боготворят матери, ни petit ange, которым обыкновенно прощают и посредственный ум, и душевную холодность, и капризы. Не то чтобы сам он был неспособен выдумать игру или затеять авантюру – Павел был достаточно смел и смышлен, но с удивительной охотой довольствовался ролью ведомого, и его послушание в отношении матери и брата, хоть и без всякой экзальтации и надрыва, было таким всеобъемлющим, что странно было видеть этого ребенка не рыхлым и вялым. Впрочем, предводительств препятствовала и заметная разница в летах: когда Андрей уже стал подростком и уехал учиться в корпус, Павел был еще мал и не довольно интересен для старшего брата. Но, будь Павел всего лишь мягок и покладист, вряд ли Андрей в отрочестве рискнул делиться с ним, ребенком, и мыслями, и мечтами – под внешней мягкостью, крылось нечто угловатое, стремительное, даже злое, в мгновенном повороте головы, в привычке смотреть мимо собеседника, в недосказанности… Если Андрей, в раннем возрасте приучившись пространно спорить и рассуждать, незамедлительно высказывал свое суждение и проявлял недовольство, даже рискуя навлечь на себя гнев старших, то Павел всегда молчал – добродушно или упорно, судя по предмету. Мать ошибочно принимала его молчание за непременное согласие, так что со временем даже совершенно перестала интересоваться мнением младшего сына, зато Андрей, хоть и разлученный с братом на время учебы, но наделенный изрядной проницательностью и любовью к наблюдениям, вынуждал его высказываться всякий раз, если чувствовал, что Павел с ним не согласен. Словно в отплату за то, что старший брат научился замечать и вызывать на свет чужое мнение, Павел понемногу раскрывался в разговорах с Андреем, тогда как матери, порывистой и подверженной внезапным сменам настроения, способной как осыпать детей нервными ласками, так и велеть подать розги, всю жизнь уступал исключительно с библейским смирением.
С особенной силой это его свойство – молчаливо бунтовать – развилось, когда пришло время учить мальчика и в доме стали появляться приходящие учителя. С любимыми педагогами Павел был сдержан и добродушен, как обычно, с нелюбимыми же, по словам няньки, «упирался в стену» - супился, не готовил уроков, необыкновенно ловко притворялся тупицей. Первой жертвой молчаливого бунта стал француз Делисье, с непочтительной насмешкой отозвавшийся о военной карьере, избранной для старшего брата. День за днем Павел являлся в классную, не зная ни слова из заданного урока, наказания так и сыпались; француз, вообще не любивший жалоб, но привыкший к тому, что маленькие дети боятся матерей, грозился призвать на суд Madame и наконец исполнил свою угрозу, но тут же совершил роковую ошибку – посетовал на то, что «l’enfant est mal eleve»*.
*"ребенок плохо воспитан"
- Попрошу вас не отзываться в подобном тоне о том, как я воспитываю детей! – немедленно воскликнула мать, которая высоко ставила свои педагогические таланты и весьма болезненно принимала любые замечания на сей счет. В тот же день французу отказали от дома – мать была так сердита, что обошлось даже без прощального подарка, которыми обычно провожали учителей, зарекомендовавших себя в глазах Madame.
Точно так же бунтовал Пашенька и против матушкиного требования, чтобы он с самого раннего возраста играл перед гостями на фортепиано, для чего его нарочно вызывали из детской или из классной. Мальчик, не любивший к себе насмешливого либо снисходительного внимания, а пуще того не терпевший гостей, которые открыто смотрели на него как на игрушку, на средство убить время в промежутке между картами и ужином, избрал жертвой не в меру сентиментальную пожилую княжну, требовавшую от него всякий раз играть Chanson de la bergerette, которая от частых повторений «заигралась» до оскомины и полнейшего омерзения. Однажды, когда гостья в очередной раз потребовали злополучную Chanson, восьмилетний Павел твердо ответил:
- Эту пиэсу маленькие дети играют, а я уже большой, и мне совестно, - после чего не вполне верно, но с большим одушевлением, забарабанил какой-то немецкий вальс.
Андрей любил мать, по собственному искреннему убеждению, ничуть не меньше, чем Павел, но мириться с «чудачествами» не мог. Если он и не восставал открыто, памятуя о почтении и милосердии, то всячески старался привнести в старый дом усвоенные за его стенами привычки – быструю речь, стремление к пунктуальности, петербургские словечки. Сердила его и привычка матери повторять по многу раз сказанное и непременно договаривать фразу до конца, словно округляя ее, терпеливо донося до слушателя. Привыкший к стремительному разговору петербургских сверстников, к манере весело и бойко перехватывать друг у друга реплики, как это водится у французских актеров, и даже заканчивать их друг за друга, понимая с полуслова, Андрей находил «старосветские» беседы матери нестерпимо долгими и медлительными. Та, впрочем, как будто ничуть не сердилась, когда сын торопливо кивал в ответ на наставления и даже договаривал за нее хорошо знакомые фразы, но с тем же кротким терпением и упорством непременно доводила до конца каждую из них.
- Как будешь в Петербурге, непременно повидай…
- …тетушку Настасью Петровну, - договаривал Андрей, к которому в течение обеда уже трижды обратились с этим напоминанием, - как обращались всякий раз, когда он бывал дома.
- …тетушку Настасью Петровну. Племянницу Зиночку поздравь…
- Помню, maman. Со святыми именинами.
- …со святыми именинами. Только сладких духов не дари, она до них…
- …небольшая охотница. Помню, maman. Всякий раз напоминаете.
- …небольшая охотница. Да непременно с подарком заезжай лично…
- …с человеком не посылай, не то обидится. Непременно, maman.
- …с человеком не посылай, не то обидится.
Павел же, которого отдали в университетский пансион, держал себя иначе, приезжая домой на праздники, и подчинялся заведенному порядку вещей, не пытаясь вносить в них столичную новизну. Единственным исключением стало то, что он даже на каникулах, отмахиваясь от уговоров «поспать подольше», упорно поддерживал ставший для него привычным суровый распорядок дня, со вставанием в шесть и укладыванием в девять, который очевидно доставлял ему удовольствие, тогда как Андрею подняться на заре во всю жизнь было воистину мучительно – к этому не приучила его и корпусная дисциплина.
Андрей с несомненным любопытством ожидал видеть, каково развернется молчаливое непокорство брата в университете, но тот, став студентом, как будто приутих сам собой, либо не нашел для возмущения достаточной почвы. Держался он преимущественно среди «середнячков», неприметных, тихих, хоть и неглупых, юношей, с ними и водил компанию, хотя бывал вхож и в иные круги – где говорили громче, а смотрели дерзче. Признать и то, что, пожалуй, для бунтарства и впрямь не было поводов на протяжении всех четырех лет университетского курса – учился Павел ровно, с преподавателями ладил, в дружественных пирушках участвовал в меру, не пропустив без уважительной причины ни единой лекции и ни разу не допиваясь до такой степени, чтобы наутро маяться головной болью. Лишь раз всколыхнулось в нем нечто знакомое, когда на четвертом году, на вопрос профессора, о чем он желает писать диссертацию, Павел единым духом ответил: «Об истории народных бунтов в Европе, начиная с Уота Тэйлера». Старик профессор долго смотрел на студента, после чего строго заявил:
- Вот что, молодой человек. Вам такую диссертацию никто и не дозволит, и не пропустит. Изберите-ка лучше для себя тему поблагонадежнее…
Павел уступил – и написал диссертацию про ганзейские города и развитие торговли. За свое сочинение Артемьев-младший при выпуске удостоен был серебряной медали.
Вопрос: Известно ли вам было, что ваш брат посещает сборища, на которых распеваются возмутительные песни и произносятся противуправительственные речи?
Молчание.
- Отвечайте на вопрос.
- Да, знал.
Вопрос: Не отрицаете ли вы, что и сами бывали в гостях у тех, кто в сем списке перечислен?
Ответ: Да, бывал.
Вопрос: Бывал ли там ваш брат с вашего согласия и одобрения?
Ответ: Брат моего согласия и одобрения не спрашивал, поскольку давно уже вышел из того возраста, когда юношам требуется наставление.
Вопрос: Посещали ли вы указанные собрания вместе либо порознь, сходясь там как бы случайно, без предварительной уговоренности?
Молчание.
- Отвечайте на вопрос.
- Вместе.
Вопрос: Одобряли ли вы то, что ваш брат сии собрания посещал?
Ответ: Как я уже говорил, брат мой не в том возрасте, чтобы непременно искать одобрения и поощрения своим поступкам.
- Спрашивают вас не о том, искал ли брат вашего одобрения, а о том, как вы сами к тому относились.
Молчание.
- Отвечайте на вопрос. Одобряли вы в душе иль не одобряли того, что ваш брат бывает на этих собраниях?
Молчание.
- Отвечайте на вопрос.
- Да, одобрял.
Благодаря тому что оба с довольно раннего возраста росли и воспитывались в городе, а не в имении – Андрей в кадетском корпусе, Павел в университетском пансионе – они не казались в Петербурге дичками и провинциальными недорослями, хоть и надолго, сравнительно с городскими детьми, сохранили деревенское здоровье и силу, не требовавшую даже специального развития. Достаточно было короткого пребывания дома, с матерью, на праздники, чтобы враз окрепнуть после месяцев утомительной муштры и зубрежки. Ну а после летних вакаций, с рыбалкой, охотой, вечерними купаньями и беганьем по саду, Андрей, по собственному выражению, чувствовал себя «Архимедом – только рычаг подай».
Грозный двенадцатый год оба встретили в Петербурге, в разлуке с матерью, в тревоге и волнении. Павел, девятилетний мальчик, только что поступивший в пансион, грозился, в случае если очередной месяц не будет письма от матери, бежать домой, за двести верст, и даже запасся хлебом на побег – слава Богу, письмо наконец пришло со случайной оказией. Четырнадцатилетний Андрей, вместе с несколькими товарищами по корпусу, тайком уходил записываться в Санкт-Петербургское ополчение и вернулся разочарованный: с них потребовали разрешения, которого у мальчиков, разумеется, не оказалось. Наивным заверениям в том, что они его попросту «забыли», никто, само собой, не поверил, и притом кадетам навязали провожатого с тем, чтобы проводил беглую молодежь до корпуса и сдал с рук на руки начальству. Впрочем, провожатый, старослуживый солдат, смилостивился и отпустил кадетов, едва завернув за угол, - «чтобы не нагорело». Целый год прошел в отчаянной зависти к старшим ученикам и выпускникам корпуса, отправившимся на поля сражений, и к тем однокашникам, которым всеми правдами и неправдами удалось ускользнуть из-под надзора и побывать там, в настоящем бою. Из уст в уста передавалась корпусная легенда о некоем московском кадете очень высокого рода , который, скрыв свое имя и звание, дослужился от простого барабанщика до личного адъютанта Кутузова, был ранен при Бородине, побывал в плену, удостоившись за отчаянную храбрость похвалы самого Наполеона, и совершил прочие подвиги, вполне достойные «Францыля Венециана» и прочих героев того же рода. В университетском пансионе были свои кумиры – там боготворили студентов-ополченцев и наперерыв стремились тайком вложить счастливцу в карман записочку с молитвой «Живый в помощи» или иное «верное средство». Пансионер, которому старший брат отдал настоящую стреляную пулю, уверял, что на ней запеклась кровь врага , носил ее на цепочке, рядом с крестиком, и был окружен благоговением однокашников – особенно тех, кто не мог похвастать героическими братьями и отцами.
Лишенный возможности отличиться на поле боя – без разрешения корпусного командира – Андрей в тот же год отличился тем, что написал первые в своей жизни стихи. Начинались они так: «Овеянные пламенем войны, из отроков мы возмужали рано…». Стихи вышли неожиданно хороши для первой пробы пера, патриотический пыл с лихвой искупил огрехи, и кадет Артемьев был удостоен чести прочесть их, запинаясь от волнения, при очередном визите в корпус высочайшей фамилии. На этом, впрочем, стихотворные опыты прервались надолго – Андрей пробовал писать еще, заимствуя даже, за недостатком вдохновения, особенно удачные обороты из переводной хрестоматии, но вскоре утомился, разочаровался и бросил. Из любопытства он пытался выведать у брата, не пишет ли и тот стихов, но Павел отвечал уклончиво и наконец, очевидно, чтобы отделаться от дальнейших расспросов, принес какую-то скучнейшую историческую «поэму», записанную неразборчивым почерком – и, надо сказать, преуспел, надолго отвадив Андрея от своих пиитических опытов. Впрочем, подражательный талант у Павла был развит заметно сильнее творческого: он бойко, хоть и довольно холодно, имитировал любой поэтический стиль, начиная с песенок Беранже и заканчивая силлабическими виршами Симеона Полоцкого. В один год он вдруг увлекся тяжеловесной скандинавской поэзией, к которой его пристрастил читавший в университете профессор, обрусевший датчанин Иансен, и принялся дразнить брата выспренними, фантастическими, ни на что не похожими строчками. Он напевно, в подражание салонным чтецам, декламировал:
Страж пожирателей детищ титана обители ланей
Возглас услышал трубы колыбели служенья светила.
Взявши скорей возмутитель постели златых корнеплодов,
С ним и побрел он на скатерть казны сновидения хлеба…
Означало это всего-навсего «свинопас, проснувшись с петухами, взял лопату и пошел на поле».
Было, однако ж, два петербургских увлечения, которые братья разделяли со всей душой, хоть и в разной манере – опера и балы. Старший брат, живо сделавшийся завзятым театралом, слушал оперу и ушами, и глазами, не отрывая взгляда от сцены, даже от пола и занавеса, а младший, бывавший в театре два, много три, раза в сезон, впивал одну лишь музыку, иногда даже намеренно отвернувшись от певцов. Андрей, начиная лет с двадцати пяти, бывал на балах с затаенной надеждой однажды заметить ту, что станет его избранницей, а до тех пор, как водится среди военной молодежи, ухаживал отчаянно и бойко, не переступая разве что граней приличия. Павел, в ранней юности не уступавший брату в делах романических, вдруг, перешагнув за двадцать лет, как будто утратил всякий интерес к «уловленью сердец». Танцевал и болтал он с прежней охотой, но все заметнее становилось, что собеседниц в промежутках между танцами он выбирает, невзирая на возраст и состояние, среди тех, с кем приятней дружить, чем флиртовать.
И разговоры, разговоры…
- Паоло, нам в кадрили пары недостает, а ты тут гордо и уединенно стоишь, как карбонар.
- Не знал, что вместо «монумент» теперь говорят «карбонар».
- Не льсти себе, Павел Дмитрич, дуб еси, а не монумент.
- Слушайте, Диоскуры… приходите-ка сегодня на именины.
- Какие ж у тебя теперь именины? – подозрительно спрашивает Андрей.
- Не у меня… - Кулишев смущается. – У Волиньки Толстого.
- А Толстой-то с какой стати нынче именинник?!
- А хоть бы и не на именины… просто так приходите. В гости званы. Будут интересные люди, познакомлю. Э, братья, не робейте – чай, Диоскуры, а не Хоэфоры.
- К слову о Волиньке, - вмешивается Креницын, студент-юрист последнего курса. – Помнишь, Павел, нашего Алешку Данилова? Возьми он да напиши стихотвореньице, вроде басни, да и пошли в печать… стихотвореньице-то дрянь, разговора не стоит, зато подпись под ним – «Волинадо». Вообрази-ка. Кто-то и прицепился, дошло до ректора. Ректор вызывает Алешку, руками трясет: «Эт-то что за “волинадо”*? Эт-то что за непотребщина?». Алешка, не будь глуп, и отвечает – ничего особенного, псевдоним-с, извольте-ка прочесть от конца к началу. Прочли, и вышло «Данилов». Ловко?
*История с "волинадо" - не вымышленная, хоть и произошла позже*
Вопрос: Сознаете ли вы теперь, что ваш поступок есть нарушение воинской присяги, кою давали вы государю императору, обязуясь служить верно и непреложно?
Ответ: Сознаю, что нарушил букву присяги, не погрешив против духа.
- Отвечайте на вопрос, не умствуя. Сознаете ли вы теперь, что погрешили против присяги, данной государю императору?
- Да, сознаю.
Вопрос: А сознавали ль вы это с той же ясностью тогда, когда, вкупе с прочими бунтовщиками, слушали возмутительные песни и противуправительственные речи?
Молчание.
- Отвечайте на вопрос.
- Да, сознавал.
Вопрос: Что удержало вас в тот день от того, чтобы, по примеру прочих бунтовщиков, вывести своих солдат на Сенатскую площадь?
Ответ: Не было надо мной никого, кто бы мне сие приказал.
Вопрос: То есть, если бы богопротивный приказ сей исходил от вышестоящего офицера, вы бы ему повиновались?
Ответ: С вероятностию, ибо не приучен противиться приказам. Не есть ли долг всякого солдата, от рядового до генерала, охотно и не рассуждаючи повиноваться тому, кто над ним поставлен?
Вопрос: Вы это сериозно?
Ответ: Да, поскольку полагаю, что устав не в рассуждении шутки писан.
Вопрос: Явились ли вы на вечер, о котором речь, в мундире или в партикулярном платье?
Ответ: К чему о сем спрашивать?
- Отвечайте на вопрос.
Ответ: Да, в мундире, поскольку прямо со службы.
- Стало быть, вы честь российского мундира запятнали, не постыдившись в нем явиться на мятежное сборище?..
Андрея арестовали в начале января 1826 года – в первом часу ночи явились с предписанием «препроводить», поспешно обыскали бумаги и вещи, стали торопить со сборами. Андрей собирался спокойно и деловито, как с утра на маневры, перепуганному денщику наказал привезти остальное с утра «куда скажут», сопровождающему жандарму, от которого ошеломляюще пахло табаком, велел дожидаться в коридоре и «не вонять в комнатах». Радовало то, что брат – не в Петербурге; Павел на Рождество уехал к матери и столичных событий, слава Богу, не застал. Выходя, Андрей вполголоса успел шепнуть дежурному офицеру: «Отпишите Павлу, чтоб не торопился приезжать-то…».
«Арестован по причине участия в возмутительном собрании […] октября, якобы по поводу именин одного из присутствующих лиц, на каковом собрании распевались богопротивные песни и слушались противуправительственные высказывания, коим высказываниям отнюдь не противился и не возражал. Арестован по причине недонесения об оном собрании, как оно всякому верноподданному, а паче того воинскому званию, надлежит…».
Волинька, Волинька.
Вопрос: Входили ль вы в тайное общество, а если нет – то знали ль о его существовании, и не предлагал ли кто походатайствовать за вас перед его главами?
Ответ: Ни я, ни брат ни в какое тайное общество не входили и ничего о нем знали.
- Отвечайте только за себя, с вашего брата, в свое время, также спрошено будет.
В арестном доме, на второй неделе содержания, его внезапно навестил корпусный командир – полковник Вербицкий, седой, плотный, представительный старик, с необычайно влиятельными связями в верхах, невзирая на совершенно скромное происхождение, крикун и бурбон, но незлой и невредный ни офицерам, ни солдатам. Андрей, во всяком случае, готов был обнять старика, позабыв про минувшие памятные выговоры и выволочки, - так надоело ему томиться неизвестностью и видеть одни и те же казенные лица.
- Скажите спасибо, что я в комиссии, назначенной для разбора вашего дела, - заявил Вербицкий с порога, - иначе бы в жизнь не дозволили увидеться. Однако ж, я ненадолго. Собственно, пришел лишь за тем, чтобы сообщить вам о судьбе вашего брата. Ни к чему вам понапрасну мучиться.
- Что Павел? Где Павел? Дома, в имении?
- Павла Дмитрича арестовали, захватили в пути.
Павел пытался бежать? Испугался или впрямь виновен сильнее, чем казалось?
- Бе… бежать хотел? За границу? – с трудом выговорил Андрей.
- Какое бежать… Ехал в Петербург, сам. Чтобы жандармы мать не напугали.
- Ваше… ваше превосходительство, - Андрей уцепился побелевшими пальцами за край стола. – Умоляю… похлопочите, чтобы дозволили увидеть брата.
- Что я могу сделать, голубчик? – Вербицкий добродушно развел руками. – Не в моей власти. Много и того, что сейчас вам рассказываю. Что могу посоветовать?.. Ведите себя смирнее да благонравнее, не умствуйте – вот и выйдет вам послабление, а то и полное прощение…
- Когда же… когда же с Павлом увидимся, если не дозволят свидания? Хотя бы это скажите.
Вербицкий качал головой, разводил руками…
Увиделись – во время оглашения «сентенции». Их, человек пять арестованных по делу о сомнительных именинах, собрали в одной комнате – все пятеро впервые взглянули друг на друга после ареста, ужаснулись, улыбнулись, заплакали… Юрист Креницын, в общем шуме, сидел неподвижно, охватив плечи руками, Кулишев хватал товарищей по несчастью за руки, теребил за пуговицы, расспрашивал, судорожно рассказывал, какой-то полузнакомый студент, не стыдясь, вытирал слезы, задыхался от сдерживаемых рыданий. Братья Артемьевы, обнявшись, отошли к стене – наговориться, пока было время.
За месяцы, проведенные под следствием, Павел похудел, побледнел, острее обозначились скулы, под глазами залегла синева – как будто и не дышал полгода назад деревенским воздухом. Одеть победнее – так и не отличишь от петербургского мастерового, в жизни не видавшего ни поля, ни леса. Пашенька, Панюшка…
- Пусть как хотят, так и решают. Приговорят в Сибирь, так и… Да хоть бы и на каторгу.
- Пашка, какая каторга?! За что? Ради матери!.. О матери подумай!
Павел вдруг пошатнулся.
- Никогда так больше не говори, - негромко произнес он. – Те… за столом… тоже о матери заговорили… и твой Вербицкий. Такими же словами. Знают, чем пронять. Что мне до матери – то мое дело, и даже не тебе, Андрей, спрашивать с меня ответа. Сумеет мать простить – простит, ну а нет – на том свете сочтемся. Моя совесть – не ваша забота.
- Еще сомневаешься, что простит?.. Да она в тот же миг, как узнает, так сразу и простит.
- Мне сейчас о матери думать нельзя, - Павел вновь прикрыл глаза и решительно повторил: - Нельзя. Не то размякну.
«Размякну»… Неужели и впрямь виновнее, чем можно подумать? Боится выдать, проговориться… или просто бравирует, щенок, мальчишка, карбонар, притворяется, что ему известно больше, чем есть? Выгораживает друзей? Да полно, с кем он здесь был дружен – настолько, чтоб идти на крест? Кулишев, Креницын, Волинька Толстой – «что мне и тебе»?.. Были, конечно, друзья по пансиону, по университету, по петербургским домам… В любви к опасным играм вроде бы до сих пор Пашенька был не замечен – конечно, вольнодумствовали, уютно, по-домашнему, безобидно, за наливочкой, за старыми книгами, конечно, чесали языки, рассуждали, философствовали… а кто же в этом не повинен? Если всерьез браться, придется тянуть к ответу половину Петербурга, а кроме того – всю первопрестольную, еще более склонную к чесанию языков… Нелепо. Боже, как нелепо.
- Послушай, Paul…
Павел поморщился.
- Терпеть не могу, когда «Полем» зовут – подлое имя какое-то, словно у барского куафера. Хочешь, так зови «Паоло», как в детстве звал.
- Павел, давай пообещаем друг другу… если кому из нас по суду выйдет послабление… или вдруг даже полное помилование… пусть тот ходатайствует за другого… пусть пишет на высочайшее имя.
- Я для тебя все сделаю, если ты так хочешь. Но за меня просить не нужно, - резко отозвался тот.
- Ты с ума сошел?
Павел молчал.
- Артемьев, Андрей Дмитриевич, двадцати семи лет, поручик, русский, православный… к тайному обществу не принадлежал, об истинной цели его не имел понятия. Замечен, однако ж, в участии в сомнительных сборищах, о коих верноподданейше не донес, к чему обязывали его мундир и присяга… Разжаловав в солдаты, но не лишая, однако, прав состояния, отправить на Кавказ с правом выслуги, дабы кровью своей заслужил высочайшее прощение.
- Артемьев, Павел Дмитриевич, двадцати двух лет, русский, православный… к тайному обществу не принадлежал, об истинной цели его не имел понятия. Замечен в участии в сомнительных сборищах, а также в образе мыслей не вполне благонадежном. Не лишая прав состояния, сослать на поселение в Сибирь, сроком на семь лет, с правом вернуться, по отбытии наказания, в Россию.
- Ваше высокопревосходительство, - тишину прорезал голос Андрея. - Ваше превосходительство… помилуйте, отчего же так розно? Положим, я через два-три года выслужусь, подам в отставку и вернусь домой, а брату за что же полных семь лет в Сибири? Прошу вас ходатайствовать на высочайшее имя… по крайности, пусть выслугу мне дозволят не прежде, чем брат вернется в Россию. Он ведь и младше…
- Господин Артемьев, право же, не стройте армейского бурбона, который двадцать лет прослужит, а все такой же дуб, как и в день производства. Вам не хуже моего известно, что наказывают не по старшинству лет, а по вине.
- Чем же брат виновнее меня? Он, по крайности, присяги не давал и не нарушал.
- Однако ж, боюсь, вы не вполне понимаете, господин Артемьев, что речь не о разнице вин, а о разнице ваших с братом нынешних положений. Ваше… непостоянно весьма. Брат ваш едет в покойное место, а вы под пули. Ну а как убьют вас? Допустим, говорите вы, повезет вам, и в два-три года выслужитесь… ну а если случая не представится, так не выслужитесь и в десять лет. Павлу Дмитричу, по крайней мере, срок и условия твердо определены, а будет благонравен – так, глядишь, государь и помилует…
Продолжение будет.
no subject
no subject